r>hotel, some of whom had met and conversed with the Mexican Seer, were constantly telling us strange stories of his doings--he had disclosed to one the present whereabouts of a runaw..
Он говорит в начале своей "Истории Женевы", что "с того времени, как он начал читать историю народов, он почувствовал влечение к республикам и прин..
Когда кнопка уже нажата, сидя в самолете, я задаю себе вопрос: как у меня вообще возникла [51] мысль о том, что управлять одномоторным самолетом трудно? Я не могу ответить. Просто так казалось, пока не ожил двигатель, и раньше, очень давно, пока не были изучены все двадцать четыре прибора и все тумблеры, рычаги и селекторы. Если я сижу в одном месте 415 часов, то достаточно хорошо его узнаю, а если что-то мне остается неизвестным, то значит это и не очень важно. Откуда взялась мысль о сложности? Во время авиашоу знакомые, которые не летают, забираются по трапу ко мне в самолет и говорят: "Как это все сложно!" Всерьез ли они это говорят? Хороший вопрос. Я вспоминаю дни, когда не мог отличить элерон от стабилятора. Думал ли я хоть раз, что самолеты сложны? Я вспоминаю. Ответ меня поражает. Они ужасно сложны. Даже после того, как начал летать, каждый новый самолет, каждый самолет больших размеров, кажется сложнее, чем тот, на котором летал до этого. Но от такого простого средства, как знание назначения каждой вещи в кабине, слово "сложный" растворяется и уже звучит как иностранное, когда я слышу, как кто-нибудь использует его по отношению к моему самолету. Вот передо мной сейчас тускло-красная панель, что в ней сложного? Или в консолях слева и справа? Или в кнопках на рукоятке рычага? Детская игра. [52] Это был день крушения иллюзии, день, когда я приземлился после первого полета на "F-84F". "Тандерстрик" считался тогда лучшим штурмовиком Военно-воздушных сил. Я мог сбросить на цель больше взрывчатого вещества, чем любой другой тактический штурмовик. Я тяжело переживал потерю иллюзии, потому что я пятнадцать месяцев и маршировал, и учился, и летал, чтобы подготовить себя к полетам на самолете, в который даже моя жена может когда угодно сесть и полететь. Я мог бы посадить ее в кабину, надеть на нее привязное устройство, застегнуть ремень безопасности и сказать, что рычаг газа - это быстрее и медленнее, рычаг управления - это вверх-вниз и направо и налево, и еще есть рычаг, который выпускает и убирает шасси. Да, кстати, дорогая, при заходе на посадку держи сто шестьдесят узлов. Так уходит мысль о том, что в один прекрасный день я проснусь суперменом. Моя жена, которая последние пятнадцать месяцев занималась тем, что стенографировала письма, могла бы сесть в кабину и пересечь звуковой барьер. Могла бы сбросить, если бы захотела, атомную бомбу. Без самолета я - обычный человек, и бесполезный человек: жокей без лошади, скульптор без мрамора, священник без Бога. Без самолета я - потребитель гамбургеров, человек в очереди в кассу с корзинкой, нагруженной апельси- [53] нами, кашей и бутылками молока. Брюнет, сражающийся с неумолимыми препятствиями, пытаясь научиться играть на гитаре. Но, подобно тому как "Чалая лошадка" сдается под напором внутреннего человека, борющегося с аккордами ми, ля минор и си, я становлюсь больше, чем обычный человек, каждый раз, когда мой внутренний человек вступает в борьбу со своим любимым материалом, который для меня имеет размах крыльев в 37 футов и 6 дюймов и высоту в 13 футов и 7 дюймов.
..... Все смеялись моим рассказам и уверяли, что я наслушался их от матери или няньки и подумал, что это я сам видел. Я спорил и в доказательство приводил иногда такие обстоятельства, которые не могли мне быть рассказаны и которые могли знать только я да моя кормилица или мать. Наводили справки, и часто оказывалось, что действительно дело было так и что рассказать мне о нем никто не мог. Но не все, казавшееся мне виденным, видел я в самом деле; те же справки иногда доказывали, что многого я не мог видеть, а мог только слышать. Итак, я стану рассказывать из доисторической, так сказать, эпохи моего детства только то, в действительности чего не могу сомневаться.
ОТРЫВОЧНЫЕ ВОСПОМИНАНИЯ
Самые первые предметы, уцелевшие на ветхой картине давно прошедшего, картине, сильно полинявшей в иных местах от времени и потока шестидесяти годов, предметы и образы, которые еще носятся в моей памяти, - кормилица, маленькая сестрица и мать; тогда они не имели для меня никакого определенного значенья и были только безыменными образами. Кормилица представляется мне сначала каким-то таинственным, почти невидимым существом. Я помню себя лежащим ночью то в кроватке, то на руках матери и горько плачущим: с рыданием и воплями повторял я одно и то же слово, призывая кого-то, и кто-то являлся в сумраке слабоосвещенной комнаты, брал меня на руки, клал к груди... и мне становилось хорошо. Потом помню, что уже никто не являлся на мой крик и призывы, что мать, прижав меня к груди, напевая одни и те же слова успокоительной песни, бегала со мной по комнате до тех пор, пока я засыпал. Кормилица, страстно меня любившая, опять несколько раз является в моих воспоминаниях, иногда вдали, украдкой смотрящая на меня из-за других, иногда целующая мои руки, лицо и плачущая надо мною. Кормилица моя была господская крестьянка и жила за тридцать верст; она отправлялась из деревни пешком в субботу вечером и приходила в Уфу рано поутру в воскресенье; наглядевшись на меня и отдохнув, пешком же возвращалась в свою Касимовку, чтобы поспеть на барщину...