А теперь не то, - с глубоким вздохом прибавил дедушка, - теперь не велят кулижек палить. - Да нельзя же, дедушка, волю над лесом дать...
Лицо бритое, лысый, в парике - женихи Лизы Иеронимус-Амалия фон Курцгалоп, гидропат. Лет 48-ти; худой, длинный; лицо морщинистое; волосы жидкие, вылезшие: оттого лоб его высокий...
Я оставил в Владикавказе свою коляску и 30 числа выехал вместе сГрибоедовым в дву..
To the real Jonathan Seagull, who lives within us all.
Part One
It was morning, and the new sun sparkled gold across the ripples of a gentle sea. A mile from shore a fishing boat chummed the water. and the word for Breakfast Flock flashed through the air, till a crowd of a thousand seagulls came to dodge and fight for bits of food. It was another busy day beginning. But way off alone, out by himself beyond boat and shore, Jonathan Livingston Seagull was practicing. A hundred feet in the sky he lowered his webbed feet, lifted his beak, and strained to hold a painful hard twisting curve through his wings. The curve meant that he would fly slowly, and now he slowed until the wind was a whisper in his face, until the ocean stood still beneath him. He narrowed his eyes in fierce concentration, held his breath, forced one... single... more... inch... of... curve... Then his featliers ruffled, he stalled and fell. Seagulls, as you know, never falter, never stall. To stall in the air is for them disgrace and it is dishonor. But Jonathan Livingston Seagull, unashamed, stretching his wings again in that trembling hard curve - slowing, slowing, and stalling once more - was no ordinary bird. Most gulls don't bother to learn more than the simplest facts of flight - how to get from shore to food and back again. For most gulls, it is not flying that matters, but eating. For this gull, though, it was not eating that mattered, but flight. More than anything else. Jonathan Livingston Seagull loved to fly. This kind of thinking, he found, is not the way to make one's self popular with other birds. Even his parents were dismayed as Jonathan spent whole days alone, making hundreds of low-level glides, experimenting.
He didn't know why, for instance, but when he flew at altitudes less than half his wingspan above the water, he could stay in the air longer, with less effort. His glides ended not with the usual feet-down splash into the sea, but with a long flat wake as he touched the surface with his feet tightly streamlined against his body. When he began sliding in to feet-up landings on the beach, then pacing the length of his slide in the sand, his parents were very much dismayed indeed. "Why, Jon, why?" his mother asked. "Why is it so hard to be like the rest of the flock, Jon? Why can't you leave low flying to the pelicans, the alhatross? Why don't you eat? Son, you're bone and feathers!" "I don't mind being bone and feathers mom. I just want to know what I can do in the air and what I can't, that's all. I just want to know." "See here Jonathan " said his father not unkindly. "Winter isn't far away. Boats will be few and the surface fish will be swimming deep. If you must study, then study food, and how to get it. This flying business is all very well, but you can't eat a glide, you know. Don't you forget that the reason you fly is to eat." Jonathan nodded obediently.
...
Возможно, литейщик был прав и заново отлитый медный памятник простоит долго, хотя у меня лично нет твердой уверенности в этом, ибо все, что связано с Флобером, оказалось, увы, недолговечным. Он умер чуть менее столетия назад, оставив после себя одни только бумаги: бумаги, идеи, фразы, метафоры, структурную прозу, превратившуюся в звук. Собственно говоря, именно это и хотел оставить нам писатель, к огорчению его сентиментальных почитателей. Дом Флобера в Круассе был снесен вскоре после его смерти, и на его месте вскоре заработала фабрика, производящая алкоголь из порченого зерна. Уничтожить все изображения писателя ровным счетом ничего не стоило. Если один мэр, почитатель памятников, ставил их, то другой, какой нибудь партийный ортодокс, кое как прочитав то, что написал о Флобере Сартр, ревностно сносил их.
Я начал свой рассказ с памятника, потому что с него то все у меня и началось. Почему творчество писателя заставляет нас буквально охотиться за ним? Почему мы не можем оставить его в покое? Неужели нам мало его книг? Ведь именно этого желал для себя Флобер: мало кто из писателей верит в объективность написанного и незначимость самой личности автора, однако мы не желаем считаться с этим и упорно преследуем писателя. Нам нужен его облик, лицо, автограф, скульптура из девяностотрехпроцентной меди, фотопортрет, снятый модным фотографом, лоскут его одежды и локон его волос. Что заставляет нас вожделенно гоняться за реликвиями? Неужели нам мало того, что успел сказать нам писатель? Почему мы считаем, что именно мелкие житейские детали откроют нам что то о нем новое, еще неизвестное. После смерти Роберта Луиса Стивенсона его предприимчивая нянька, шотландка, не задумываясь, приторговывала прядями его волос, которые якобы начала срезать еще за сорок лет до его кончины. Поверившие в это искатели реликвий успели скупить столько волос с головы Стивенсона, что их с успехом хватило бы для набивки кушетки.
Посещение поместья Круассе я решил оставить на последний день. У меня было пять дней на осмотр Руана, но мой инстинкт, унаследованный с детства, подсказывал мне, что все лучшее следует оставлять напоследок. Не это ли движет всеми писателями? Не торопись, не торопись, лучшее все впереди...